👍Сочинение Характерные черты героев в пьесе «На всякого мудреца довольно простоты» Островский
Характерные черты героев в пьесе «На всякого мудреца довольно простоты» - сочинение

Тип Глумова был настоящим открытием Островского-психолога, но это оказалось замеченным не сразу. А. С. Суворин (Незнакомец) писал в «Санкт-Петербургских ведомостях», что, по его мнению, герой комедии новый венок над опозоренным челом Глумова, сумевшего обратить в победу даже свое поражение.

Тут дело не только в том, что «мудрецы» испугались его неопределенных угроз и боятся быть скомпрометированными. Глумова надо «приласкать», потому что он способный человек и еще может пригодиться. Послушание беспринципного человека легко купить, грешки и вожделении делают его «повадливым», а сомнительные способы и приемы, какими он действует, в сущности, никого здесь не смутят. «Вы наш человек»,— говорит Глумову Крутицкий. А «нашему человеку» не дадут пропасть, если он оступится и упадет,— его подберут, и даже его цинические проделки ему не в укор, потому что в конце концов он социально-близкий, понятный, «свой» человек в этой среде, незримо связанной круговой порукой.

Понятно, что у постановщика спектакля может возникнуть опасение, как бы пьеса, на которую люди приходят отдохнуть и посмеяться, не вышла слишком угрюма для комедии. В самом деле, в пьесе Островского сколько угодно глупцов и прохвостов разных оттенков, на добрых же людей — пустыня. Глупые, пошлые физиономии преследуют вас, кувшинные рыла высовываются изо всех кулис, так что не к кому, кажется, обратить взор, не на чем отдохнуть душою...

Так, может, прав в таком случае Крутицкий, когда он, восхваляя трагедию, бранит комедию, неспособную дать «высокое», изображающую одно «низкое»? И есть ли в конце концов хоть какой-то воспитательный смысл в комедийном зрелище?

В летописях театра не отмечено, кажется, случая, чтобы злодей раскаялся, подлец исправился, а глупец мудрил, посмотрев самую нравоучительную комедию. Отрицательный пример на сцене обычно так же мало способен к немедленному воздействию на зрителя, как и дидактический пример для подражания. Что и говорить, это разочаровывает, а у человека нетерпеливого может вызвать даже досаду на литературу и театр, неспособных исправить человека, беспомощных воспитать его. Сам «великий Сумароков», превозносимый генералом Крутицким, пришел на этот счет к весьма обескураживающему выводу:

    Тому, кто вор, Какой стихии укор.

Современная Островскому критика остановилась в смущении перед этим обстоятельством. Мамаев — «величайший оригинал», «чудак», по определению рецензента «Современной летописи» (1868, №39), являл собою множество «ничем не объяснимых странностей». Конечно, драматург вправе приписать комическому герою любую причуду, но не слишком ли перехватил здесь автор?

Островский, однако, приоткрывает завесу над странностями Мамаева, находя им прямое социальное объяснение. «Отчего нынче прислуга нехорошая? — заводит Мамаев одно из излюбленных своих рассуждений.— Оттого, что свободна от обязанности выслушивать поучения. Прежде, бывало, я у своих подданных во всякую малость входил. Всех поучал, от мала до велика. Часа по два каждому наставление читал; бывало, в самые высшие сферы мышления заберешься, а он стоит перед тобой, постепенно до чувства доходит, одними вздохами, бывало, он у меня истомится. И ему на пользу, и мне благородное занятие. А нынче, после всего этого... Вы понимаете, после чего?» — «Понимаю»,— с выразительной краткостью отвечает Глумов.

Мамаев боится прямо назвать так грубо переменившую его жизнь и лишившую «подданных» реформу 1861 года. Наука самобережения состоит, между прочим, и в том, чтобы игнорировать неприятные понятия и слова-раздражители. Подобно бабушке Татьяне Юрьевне в очерках Щедрина, уклончиво именовавшей то же событие «известной катастрофой», Мамаев обходится туманными иносказаниями. Он весь еще в тоске по недавнему прошлому. Его воображению рисуются обольстительные сцены: барин, забравшийся «в самые высшие сферы мышления» и оробевший, стоящий навытяжку, закатив глаза, немотствующий слуга. Совсем не то теперь: «Раза два ему метафизику-то прочтешь, он и идет за расчетом».

Мамаев, сколько помнил себя, был связан с крепостным правом, с отношениями барина и слуги, крестьянина и помещика. Они казались установленными от века и неколебимыми. Крестьянская реформа застала его, барина до мозга костей, врасплох и переживалась как чудовищная несправедливость, сильнейший и непоправимый удар судьбы. Надо было это чем-то возместить, найти хотя бы временный выход для зудящей потребности распекать и поучать, «жучить» и читать «метафизику». «Если приобретена привычка,— писал Щедрин в «Письмах о провинции»,— в известный час дня строчить, в другой распекать и т. д., то нельзя себе представить, какая истома овладевает человеком при наступлении урочного часа». И Мамаев ищет себе «благородного занятия», которое напоминало бы сладкое прошлое и отвечало исконной, сложившейся привычке. Бывший владелец крепостных душ и отставной статский советник только и чувствует себя сносно, если может наставлять, «воспитывать», то есть любыми способами демонстрировать свое превосходство над личностью другого человека— будь то сиделец в лавке, случайный прохожий или дворник. Вот отчего уже третий год и выезжает он с раннего утра, как на службу, на поиски ненужной ему квартиры.

Но, предположим, Мамаев нашел себе благодарного слушателя. Что же хочет он внушить ему, что проповедует, какие идеалы защищает?

Вот Мамаев остановил гимназиста, бегущего вприпрыжку домой, и приготовил ему такую сентенцию: «в гимназию-то, мол, тихо идешь, а из гимназии домой бегом, а надо, милый, наоборот». А вот чему он учит Глумова: не надо путаться в долгах, жить надо «по простоте», молодому человеку должно уважать пожилых, опытных родственников, «льстить нехорошо, а польстить немного позволительно» и т. п. Ни искры не то что нового, но хоть бы внешне оригинального, своего, отличного от других — все вековые прописи, моральные окаменелости.

С видом недоступной мудрости Нил Федосеевич изрекает самые пошлые истины. Он учит житейскому благоразумию в унылых, трафаретных формах, считая, что в их постоянстве и состоит, между прочим, противоядие «расколам и безверью».

Мамаев не политик, не идеолог, он, так сказать, консерватор по природе, и в его общих понятиях царит невообразимый хаос. Дальше глухого недовольства тем, что «мы куда-то идем, куда-то ведут нас», и тревоги о том, «чем все это кончится», его мысль не летит. Один из деятельных членов консервативного кружка московских старцев, он консерватор скорее по житейскому велению натуры, чем по сознательному политическому расчету.

Может показаться, что сама по себе проповедь Мамаева, состоящая из обрывков правил, завещанных отцами и дедами, настолько скучна, глупа, пережевана и стара, что даже не в состоянии быть вредной. Однако это ошибка. Беда в том, что свой более чем скромный запас идей Мамаев распространяет с заметной агрессивностью, он пытается возвести его в степень общего правила, сделать для всех обязательной нормой. В своем кругу он вправе рассчитывать на успех: не зря у него, по словам Глумова, «большое знакомство, связи». Мамаев — один из законодателей этого мира, и перед его постными поучениями еще склоняются многие, вместо того чтобы как озорной гимназист проводить нашего мудреца смехом.







Поиск
В нашей базе находится больше 10 тысяч сочинений

Лайкнуть похвалить твиттернуть и прочее

Сочинения > Островский > Характерные черты героев в пьесе «На всякого мудреца довольно простоты»