Человек времени в прозе А Чехова («Степь» и «Скучная история») ч3 - сочинение

Дымов – человек пространства, он физически соразмерен ему, но пуст в себе. Ему 30 лет, и уже 10 из них он мерит степь, не умея закрепиться, и всё более озлобляется, поскольку он из другого хронотопа: срок эпоса – событийного времени – прошёл, а нынешняя жизнь требует иного – чувственного – самоопределения во времени. Поэтому он так ревниво воспринимает своего счастливого ровесника и, очевидно, «двойника» по авторскому замыслу. Он допрашивает его, как и положено на поединке: «Ты кто сам?» Ответ звучит как  пространственно-имущественная самоаттестация, но тут же она переходит во временную: «Константин Звонык, из Ровного. Отсюда четыре версты.  В этом месяце после Петрова дня оженился. Женатый теперь!.. Нынче восемнадцатый день, как обзаконился» (С., 7, 75). Встречный замечателен «добыванием невесты» – и оно свершилось как победа над временем: «Отозвал я её в сторонку и, может, с целый час ей разные слова… Полюбила! Три года не любила, а за слова полюбила!..» (С., 7, 77). Очевидно, время как творящая воля требует творческого преображения человека.

Показательна реакция на восхищённого – настоящим! – человека людей пространства, живущих прошлым. Трагически пронзителен Емельян, потерявший голос: он пытается и не может петь «божественное». А попытка Кирюхи и вовсе абсурдная: «Наша матушка Расия всему свету га-ла-ва!» – запел вдруг диким голосом Кирюха, поперхнулся и умолк. Степное эхо подхватило его голос, понесло, и казалось, по степи на тяжких колёсах покатила сама глупость. – Время ехать! – сказал Пантелей. – Вставай, ребята» (С., 7, 78). Так временное состояние мира отторгает пустое слово.

Народная песня – духовная единица измерения пространства, ему соразмерная, такую «изначальную», бессловесную песню слышал Егорушка в начале пути: «Где-то близко пела женщина, а где именно и в какой стороне, трудно было понять. Песня, тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел» (С., 7, 24). Егорушка нашёл источник – голенастую бабу, просеивающую что-то пыльное (образ вполне символический для живой вечности). Но тот «невидимый дух», который когда-то «носился», а «земля же была «безвидна и пуста» (Бытие, 1 : 2), – творящая воля Бога. И это время – изначальное, всеохватное и обездвиженное – присутствует в степи, как встретившийся «старик чебан  совсем ветхозаветная фигура» (С., 7, 19). И Егорушка почти погружается в это время: «Казалось, что с утра прошло сто лет… Не хотел ли бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?» (С., 7, 26). Но мальчик не хочет поддаваться «такому» времени статики. Очевидно, писатель разводит творящую силу Бога и времени, которая выражает себя в человеке.

«Седьмой – концептуальный – признак автохрона» – это уже осознанная, хронософия, т.е. философия времени. Степень её отрефлексированности может быть разная, но должна восстанавливаться из текста. Чехов вполне отчётливо описал конфликт между временем и пространством как конфликт неведомой воли и узнаваемой, безмерной, но косной силы. Степь – статичное пространство, её распахнутая ширь и даль, кажется, упраздняет движение: бричка «точно ехала назад, а не дальше, путники видели то же самое, что и до полудня» (С., 7, 28), встревоженный стрепет, «испуганный облаком пыли, понёсся в сторону, и долго ещё было видно его мелькание…» (С., 7, 29).

Плоскость как будто не имеет измерения, но в ней помещается время, чтобы быть узнаваемым, потому собственные всплески энергии гаснут под давлением большего – состояния мира: «Ещё бы, кажется, небольшое усилие, одна потуга, и степь взяла бы верх. Но невидимая гнетущая сила мало-помалу сковала ветер и воздух, уложила пыль, и опять, как будто ничего не было, наступила тишина» (С., 7, 29). Гроза – это состоявшийся бунт пространства, «бессмысленный и беспощадный», как взрывы озорной энергии тоскующего Дымова. Он буквально резонирует с назревающей смутой: «Скушно мне!  Жизнь наша пропащая, лютая!» (С., 7, 84) – и страшная туча надвигается с «каким-то пьяным, озорническим выражением» (С., 7, 84).

Только присутствие времени сообщает пространству сознание – это гилозоизм, в данном случае одушевление, пронизанное чувством того же автохрона (сознание человека и природы гомогенны): «А взглянешь на бледно-зелёное, усыпанное звёздами небо, на котором ни облачка, ни пятна, и поймёшь, почему тёплый воздух недвижим, почему природа настороже и боится шевельнуться: ей жутко и жаль утерять хоть одно мгновение жизни» (С., 7, 46). Природа тоже живёт как бы в двух временах – возраста и воли: «Как будто от того, что траве не видно в потёмках своей старости, в ней поднимается весёлая, молодая трескотня, какой не бывает днём» (С., 7, 45).

Чувство времени в природе тоже побуждает к творчеству: «И в торжестве красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение и тоску, как будто степь сознаёт, что она одинока, что богатство её и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь её тоскливый, безнадёжный призыв: певца! певца!» (С., 7, 46). Стоит подчеркнуть, что это и похоже и не похоже на призыв пространства в «Мёртвых душах»: «Русь! Русь!  Открыто-пустынно и ровно всё в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечёт к тебе? Почему слышится и раздаётся немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовёт, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем всё, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» [2; 490].

Гоголевское пространство национальное, но условное, оживающее в памяти и воображении, его голос – мистический, оно – смотрит, а песня – метафора одухотворённости, самобытной энергии присутствующего в просторе смысла, который надо разгадать. Но диалог Гоголя с Русью – диалог с самим собой, его императив творчества. А чеховская степь – конкретна (насколько это возможно), всечеловечна (там встречаются хохлы, великороссы, евреи, армяне) и потому бытийна, она не хранит тайну, но побуждает перелить красоту в слово, т.е. заражает вдохновением, поэтому диалог есть резонанс-сотворчество.

Время у Чехова – всесвязующая воля. «История одной поездки» объединила, казалось бы, случайных людей, но ни одна судьба не завершилась в рамках повествования. В «Скучной истории» кульминация всех отношений – «воробьиная ночь», когда все переживают смертное томление, все связаны с профессором и ищут у него, самого охваченного тоской и страхом, душевного спасения.

Время не только делит героев на своих и чужих, но и – в силу собственной многосложности – открывает широкое разнообразие «автохронов». Пантелей чётко связывает Егорушку со временем, упоминая дату по святцам – 23 апреля. Но он отчуждается от своей трагической жизни и рассказывает истории, где он и жертва, и спаситель:  «Теперь Егорушка всё принимал за чистую монету и верил каждому слову, впоследствии же ему казалось странным, что человек, изъездивший на своём веку всю Россию, видевший и знавший многое, человек, у которого сгорели жена и дети, обесценивал свою богатую жизнь до того, что всякий раз, сидя у костра, или молчал, или же говорил о том, чего не было» (С., 7, 72). Даже старуха в грозу, ночью, в темени откуда-то точно знает: «Должно, часа два теперь, – сказала она. – Скоро и вставать пора» (С., 7, 89) – в ней идёт внутренний счёт, обусловленный жизненным ритмом. Очевидно, что автохронность – совсем не обязательный признак развитого и даже положительного сознания, старуха, например, отнюдь не озабочена здоровьем промокшего ребёнка.

Но время давно уже породило своего героя – героя воли. Варламов – дух времени в степи – неуловимый, нетерпеливый старик, чуть свет на коне, воплощенное «сознание силы и привычной власти над степью» (С., 7, 80). Он – то ли кентавр, то ли метаморфоза прежнего богатыря и составляет со своим конём единое целое: «жеребчик, точно поняв его мысли, не дожидаясь приказа, вздрогнул и понёсся по большой дороге» (С., 7, 81). Люди времени спорят между собой: Соломон упрекает Варламова в привязанности к деньгам, сжигает своё наследство – так он выбирает абсолютную свободу от всего (т.е. бессобытийное время). Но гордыня презрения исключает  его из общей жизни, зато Мойсей Мойсеич – случайно привязанный к пространству (посреди степи стоит постоялый двор без двора!) – кажется, целиком погружён в миг существования, но живёт ради будущего своих детей.

 Время открывает, что жизнь – это опыт потерь: «Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, всё то, что до сих пор было пережито» (С., 7, 104). Последняя запись профессора – уход его тайной любви: «Нет, не оглянулась. Чёрное платье в последний раз мелькнуло, затихли шаги… Прощай, моё сокровище!» (С., 7, 310).







Поиск
В нашей базе находится больше 10 тысяч сочинений

Лайкнуть похвалить твиттернуть и прочее

Сочинения > Чехов > Человек времени в прозе А Чехова («Степь» и «Скучная история») ч3